Неточные совпадения
И живо потом навсегда и навеки
останется проведенный таким образом вечер, и все, что тогда случилось и было, удержит верная память: и кто соприсутствовал, и кто на каком месте
стоял, и что было в руках его, — стены, углы и всякую безделушку.
И, может быть, я завтра умру!.. и не
останется на земле ни одного существа, которое бы поняло меня совершенно. Одни почитают меня хуже, другие лучше, чем я в самом деле… Одни скажут: он был добрый малый, другие — мерзавец. И то и другое будет ложно. После этого
стоит ли труда жить? а все живешь — из любопытства: ожидаешь чего-то нового… Смешно и досадно!
—
Постой,
постой! — закричал вдруг Максим Максимыч, ухватясь за дверцы коляски, — совсем было забыл… У меня
остались ваши бумаги, Григорий Александрович… я их таскаю с собой… думал найти вас в Грузии, а вот где Бог дал свидеться… Что мне с ними делать?..
—
Стойте! Останьтесь-ка вы здесь, а я сбегаю вниз за дворником.
Катерина Ивановна как
стояла на месте, так и
осталась, точно громом пораженная.
«Где это, — подумал Раскольников, идя далее, — где это я читал, как один приговоренный к смерти, за час до смерти, говорит или думает, что если бы пришлось ему жить где-нибудь на высоте, на скале, и на такой узенькой площадке, чтобы только две ноги можно было поставить, — а кругом будут пропасти, океан, вечный мрак, вечное уединение и вечная буря, — и
оставаться так,
стоя на аршине пространства, всю жизнь, тысячу лет, вечность, — то лучше так жить, чем сейчас умирать!
Слышал он только, что был пир, сильный, шумный пир: вся перебита вдребезги посуда; нигде не
осталось вина ни капли, расхитили гости и слуги все дорогие кубки и сосуды, — и смутный
стоит хозяин дома, думая: «Лучше б и не было того пира».
На переднем плане, возле самых усачей, составлявших городовую гвардию,
стоял молодой шляхтич или казавшийся шляхтичем, в военном костюме, который надел на себя решительно все, что у него ни было, так что на его квартире
оставалась только изодранная рубашка да старые сапоги.
— Не торопитесь, — прибавил он, — скажите, чего я
стою, когда кончится ваш сердечный траур, траур приличия. Мне кое-что сказал и этот год. А теперь решите только вопрос: ехать мне или…
оставаться?
Он забыл ту мрачную сферу, где долго жил, и отвык от ее удушливого воздуха. Тарантьев в одно мгновение сдернул его будто с неба опять в болото. Обломов мучительно спрашивал себя: зачем пришел Тарантьев? надолго ли? — терзался предположением, что, пожалуй, он
останется обедать и тогда нельзя будет отправиться к Ильинским. Как бы спровадить его, хоть бы это
стоило некоторых издержек, — вот единственная мысль, которая занимала Обломова. Он молча и угрюмо ждал, что скажет Тарантьев.
—
Постой! Дай вспомнить… Недавно из деревни прислали тысячу, а теперь
осталось… вот, погоди…
— Нет! — сказал он, вдруг встав и устраняя решительным жестом ее порыв. — Не
останется! Не тревожься, что сказала правду: я
стою… — прибавил он с унынием.
И недели три Илюша гостит дома, а там, смотришь, до Страстной недели уж недалеко, а там и праздник, а там кто-нибудь в семействе почему-то решит, что на Фоминой неделе не учатся; до лета
остается недели две — не
стоит ездить, а летом и сам немец отдыхает, так уж лучше до осени отложить.
Теперь, как виноватая,
Стою перед соседями:
Простите! я была
Спесива, непоклончива,
Не чаяла я, глупая,
Остаться сиротой…
Оставшись в одном белье, он тихо опустился на кровать, окрестил ее со всех сторон и, как видно было, с усилием — потому что он поморщился — поправил под рубашкой вериги. Посидев немного и заботливо осмотрев прорванное в некоторых местах белье, он встал, с молитвой поднял свечу в уровень с кивотом, в котором
стояло несколько образов, перекрестился на них и перевернул свечу огнем вниз. Она с треском потухла.
— Долли,
постой, душенька. Я видела Стиву, когда он был влюблен в тебя. Я помню это время, когда он приезжал ко мне и плакал, говоря о тебе, и какая поэзия и высота была ты для него, и я знаю, что чем больше он с тобой жил, тем выше ты для него становилась. Ведь мы смеялись бывало над ним, что он к каждому слову прибавлял: «Долли удивительная женщина». Ты для него божество всегда была и
осталась, а это увлечение не души его…
«Как же я
останусь один без нее?» с ужасом подумал он и взял мелок. —
Постойте, — сказал он, садясь к столу. — Я давно хотел спросить у вас одну вещь. Он глядел ей прямо в ласковые, хотя и испуганные глаза.
И Левину вспомнилась недавняя сцена с Долли и ее детьми. Дети,
оставшись одни, стали жарить малину на свечах и лить молоко фонтаном в рот. Мать, застав их на деле, при Левине стала внушать им, какого труда
стоит большим то, что они разрушают, и то, что труд этот делается для них, что если они будут бить чашки, то им не из чего будет пить чай, а если будут разливать молоко, то им нечего будет есть, и они умрут с голоду.
А Базаров между тем ремизился да ремизился. [Ремизиться — Ремиз (в карточной игре) — штраф за недобор установленного числа взяток.] Анна Сергеевна играла мастерски в карты, Порфирий Платоныч тоже мог
постоять за себя. Базаров
остался в проигрыше хотя незначительном, но все-таки не совсем для него приятном. За ужином Анна Сергеевна снова завела речь о ботанике.
Наступили лучшие дни в году — первые дни июня. Погода
стояла прекрасная; правда, издали грозилась опять холера, но жители…й губернии успели уже привыкнуть к ее посещениям. Базаров вставал очень рано и отправлялся версты за две, за три, не гулять — он прогулок без цели терпеть не мог, — а собирать травы, насекомых. Иногда он брал с собой Аркадия. На возвратном пути у них обыкновенно завязывался спор, и Аркадий обыкновенно
оставался побежденным, хотя говорил больше своего товарища.
Об Якове-Турке и рядчике нечего долго распространяться. Яков, прозванный Турком, потому что действительно происходил от пленной турчанки, был по душе — художник во всех смыслах этого слова, а по званию — черпальщик на бумажной фабрике у купца; что же касается до рядчика, судьба которого, признаюсь, мне
осталось неизвестной, то он показался мне изворотливым и бойким городским мещанином. Но о Диком-Барине
стоит поговорить несколько подробнее.
Я поглядел кругом: торжественно и царственно
стояла ночь; сырую свежесть позднего вечера сменила полуночная сухая теплынь, и еще долго было ей лежать мягким пологом на заснувших полях; еще много времени
оставалось до первого лепета, до первых шорохов и шелестов утра, до первых росинок зари.
Все мысли Клима вдруг оборвались, слова пропали. Ему показалось, что Спивак, Кутузов, Туробоев выросли и распухли, только брат
остался таким же, каким был; он
стоял среди комнаты, держа себя за уши, и качался.
Клим
остался в компании полудюжины венских стульев, у стола, заваленного книгами и газетами; другой стол занимал средину комнаты, на нем возвышался угасший самовар,
стояла немытая посуда, лежало разобранное ружье-двухстволка.
— Раззянка-а! — кричал Федор Прахов, он
стоял у первой ступени лестницы, его толкали вперед, ‹он› поворачивался боком, спиной и ухитрялся
оставаться на месте, покрикивая, подмигивая кому-то...
Паровоз сердито дернул, лязгнули сцепления, стукнулись буфера, старик пошатнулся, и огорченный рассказ его стал невнятен. Впервые царь не вызвал у Самгина никаких мыслей, не пошевелил в нем ничего, мелькнул, исчез, и
остались только поля, небогато покрытые хлебами, маленькие солдатики, скучно воткнутые вдоль пути. Пестрые мужики и бабы смотрели вдаль из-под ладоней, картинно
стоял пастух в красной рубахе, вперегонки с поездом бежали дети.
Но он устал
стоять, сел в кресло, и эта свободная всеразрешающая мысль — не явилась, а раздражение
осталось во всей силе и вынудило его поехать к Варваре.
В ее вопросе Климу послышалась насмешка, ему захотелось спорить с нею, даже сказать что-то дерзкое, и он очень не хотел
остаться наедине с самим собою. Но она открыла дверь и ушла, пожелав ему спокойной ночи. Он тоже пошел к себе, сел у окна на улицу, потом открыл окно; напротив дома
стоял какой-то человек, безуспешно пытаясь закурить папиросу, ветер гасил спички. Четко звучали чьи-то шаги. Это — Иноков.
Остались сидеть только шахматисты, все остальное офицерство, человек шесть, постепенно подходило к столу, становясь по другую сторону его против Тагильского, рядом с толстяком. Самгин заметил, что все они смотрят на Тагильского хмуро, сердито, лишь один равнодушно ковыряет зубочисткой в зубах. Рыжий офицер
стоял рядом с Тагильским, на полкорпуса возвышаясь над ним… Он что-то сказал — Тагильский ответил громко...
На другой день в назначенное время я
стоял уже за скирдами, ожидая моего противника. Вскоре и он явился. «Нас могут застать, — сказал он мне, — надобно поспешить». Мы сняли мундиры,
остались в одних камзолах и обнажили шпаги. В эту минуту из-за скирда вдруг появился Иван Игнатьич и человек пять инвалидов. Он потребовал нас к коменданту. Мы повиновались с досадою; солдаты нас окружили, и мы отправились в крепость вслед за Иваном Игнатьичем, который вел нас в торжестве, шагая с удивительной важностию.
Тут он оборотился к Швабрину и велел выдать мне пропуск во все заставы и крепости, подвластные ему. Швабрин, совсем уничтоженный,
стоял как остолбенелый. Пугачев отправился осматривать крепость. Швабрин его сопровождал; а я
остался под предлогом приготовлений к отъезду.
—
Постой, Иван Кузьмич, — сказала комендантша, вставая с места. — Дай уведу Машу куда-нибудь из дому; а то услышит крик, перепугается. Да и я, правду сказать, не охотница до розыска. Счастливо
оставаться.
Пурга
стоит всяких морских бурь: это снежный ураган, который застилает мраком небо и землю и крутит тучи снегу: нельзя сделать шагу ни вперед, ни назад;
оставайтесь там, где застала буря; если поупрямитесь, тронетесь — не найдете дороги впереди, не узнаете вашего и вчерашнего пути: где были бугры, там образовались ямы и овраги; лучше
стойте и не двигайтесь.
И козел, и козы, заметив нас,
оставались в нерешимости. Козел
стоял как окаменелый, вполуоборот; закинув немного рога на спину и навострив уши, глядел на нас. «Как бы поближе подъехать и не испугать их?» — сказали мы.
Из животного царства
осталось на фрегате два-три барана, которые не могут
стоять на ногах, две-три свиньи, которые не хотят
стоять на ногах, пять-шесть кур, одна утка и один кот.
В отдыхальне, как мы прозвали комнату, в которую нас повели и через которую мы проходили, уже не было никого: сидящие фигуры убрались вон. Там
стояли привезенные с нами кресло и четыре стула. Мы тотчас же и расположились на них. А кому недостало, те присутствовали тут же,
стоя. Нечего и говорить, что я пришел в отдыхальню без башмаков: они
остались в приемной зале, куда я должен был сходить за ними. Наконец я положил их в шляпу, и дело там и
осталось.
Шкуна «Восток», с своим, как стрелы, тонким и стройным рангоутом, покачивалась,
стоя на якоре, между крутыми, но зелеными берегами Амура, а мы гуляли по прибрежному песку, чертили на нем прутиком фигуры, лениво посматривали на шкуну и праздно ждали, когда скажут нам трогаться в путь, сделать последний шаг огромного пройденного пути:
остается всего каких-нибудь пятьсот верст до Аяна, первого пристанища на берегах Сибири.
Мы пошли обратно к городу, по временам останавливаясь и любуясь яркой зеленью посевов и правильно изрезанными полями, засеянными рисом и хлопчатобумажными кустарниками, которые очень некрасивы без бумаги: просто сухие, черные прутья, какие
остаются на выжженном месте. Голоногие китайцы,
стоя по колено в воде, вытаскивали пучки рисовых колосьев и пересаживали их на другое место.
«Наледи — это не замерзающие и при жестоком морозе ключи; они выбегают с гор в Лену; вода
стоит поверх льда; случится попасть туда — лошади не вытащат сразу, полозья и обмерзнут: тогда ямщику
остается ехать на станцию за людьми и за свежими лошадями, а вам придется ждать в мороз несколько часов, иногда полсутки…
Раз я
стоял на дворе и смотрел на гнездо ласточек под крышей. Обе ласточки при мне улетели, и гнездо
осталось пустое.
Там, где люди живут, бывает дурной дух; если бы не было ветра, дух этот так и
оставался бы. А придет ветер, разгонит дурной дух и принесет из лесов и с полей хороший, чистый воздух. Если бы не было ветра, люди бы надышали и испортили воздух. Воздух все бы
стоял на месте, и людям надо бы уходить из того места, где они надышали.
—
Стой! — закричал диким голосом голова и захлопнул за нею дверь. — Господа! это сатана! — продолжал он. — Огня! живее огня! Не пожалею казенной хаты! Зажигай ее, зажигай, чтобы и костей чертовых не
осталось на земле.
Остались с Митей одни мужики и
стояли молча, не спуская с него глаз.
Кстати, я уже упоминал про него, что,
оставшись после матери всего лишь по четвертому году, он запомнил ее потом на всю жизнь, ее лицо, ее ласки, «точно как будто она
стоит предо мной живая».
Р. S. Проклятие пишу, а тебя обожаю! Слышу в груди моей.
Осталась струна и звенит. Лучше сердце пополам! Убью себя, а сначала все-таки пса. Вырву у него три и брошу тебе. Хоть подлец пред тобой, а не вор! Жди трех тысяч. У пса под тюфяком, розовая ленточка. Не я вор, а вора моего убью. Катя, не гляди презрительно: Димитрий не вор, а убийца! Отца убил и себя погубил, чтобы
стоять и гордости твоей не выносить. И тебя не любить.
Не
стоит потому, что слезки его
остались неискупленными.
Последний сыночек
оставался, четверо было у нас с Никитушкой, да не
стоят у нас детушки, не
стоят, желанный, не
стоят.
— А коли Петру Александровичу невозможно, так и мне невозможно, и я не
останусь. Я с тем и шел. Я всюду теперь буду с Петром Александровичем: уйдете, Петр Александрович, и я пойду,
останетесь — и я
останусь. Родственным-то согласием вы его наипаче кольнули, отец игумен: не признает он себя мне родственником! Так ли, фон Зон? Вот и фон Зон
стоит. Здравствуй, фон Зон.
— Я, батюшка,
останусь здесь со свечой и буду ловить мгновение. Пробудится, и тогда я начну… За свечку я тебе заплачу, — обратился он к сторожу, — за
постой тоже, будешь помнить Дмитрия Карамазова. Вот только с вами, батюшка, не знаю теперь как быть: где же вы ляжете?
И думается, что для великой миссии русского народа в мире
останется существенной та великая христианская истина, что душа человеческая
стоит больше, чем все царства и все миры…